Елена Штурнева (elena_shturneva) wrote,
Елена Штурнева
elena_shturneva

Ёрико Сёно "Там, за Симоотиай"[1]

Раньше эта мысль довольно часто посещала меня, когда я находилась снаружи, не в электричке (чаще всего это случалось, когда я собиралась войти в вагон, или же, наоборот, сразу после того, как я из него выходила), — мысль о том, что у нас безвозвратно крадут время, которое мы там проводим, и о том, что, когда мы едем в электричке, наше восприятие искажается и глаза видят то, чего на самом деле нет, — сущий морок, наваждение. Да что там говорить, вся та конструкция, частью которой является электричка, и даже само слово «электричка» — просто одна большая иллюзия.
«Взять, к примеру, рельсы, — думала я, — ведь на самом деле их нет. И пейзаж, который мелькает за окном, ненастоящий — обычная декорация… Время внутри вагона разваливается, как разваренная картофелина, громоздится рыхлыми кусками, в памяти не остается вообще ничего. Так по кускам и исчезает жизнь… Скрежет и стук, доносящиеся из-под пола, издает вовсе не электричка — это, потрясая клешнями и гремя панцирями, бегут полчища гигантских раков. Да и вообще никакой электрички нет — это мы на дикой скорости мчимся куда-то, сами того не желая».
Я давно уже научилась (и заметила, что это мне лучше удается, когда я нахожусь в хорошей физической форме) смотреть на проезжающие электрички так, чтобы ЭТО видеть. Способ очень простой: надо на мгновение взглянуть на движущуюся электричку, тут же отвести глаза и через секунду снова на нее посмотреть — так, чтобы скорость этих действий не уступала скорости самой электрички. Тогда вереница вагонов вдруг исчезнет, и вы увидите, как проносится мимо вас змееподобная лента, состоящая из кусков человечьего мяса. Утрированная версия бегущей марафонской толпы — вот она миновала железнодорожный переезд и теперь грохочет по железному мосту. Присмотритесь — заигравшиеся в паровозик пассажиры выпускают из подошв щупальца, цепляются-обвивают ими друг друга и бегут, бегут. Сильные тащат за собой тех, кто послабее; слабые теряют равновесие, волочатся по земле за более сильными, так что от ссадин и царапин места живого на них уже нет… Куски человечьего мяса несутся с ужасающей скоростью. Из ртов сочится слюна, по ногам стекают испражнения. Привлеченные этой вонью сползаются со всех сторон, издавая страшный стук и скрежет, раки. Метровые раки с железными клешнями, каждый покрыт непробиваемым панцирем.
Однако внутри вагона я еще ни разу ни о чем таком не думала и ничего такого не видела, потому что, когда я еду в электричке, я обычно настолько поглощена этим занятием, что буквально сама себя не помню. Тысячу раз в своей жизни, не меньше, ездила я на электричке, и все было нормально. Но в тот день я внезапно осознала, что происходит, не выходя из вагона. Можно сказать, что я окончательно прозрела.
В тот день я собиралась поехать на обычной желтой электричке — одной из тех, которые постоянно курсируют по ветке Сэйбу Синдзюку — в Такаданобаба[2]. Зачем я туда собиралась, уже не помню. Помню только, что вошла в вагон, электричка тронулась, и, пока она набирала ход, со мной произошло то, что произошло. И, должно быть, моя душа перешла в незнакомый мне мир, существующий только внутри электричек. А мир внутри электрички — это совсем не то же самое, что обычная электричка.
Пассажиров было всего ничего. Время и прочие абстракции уже потеряли всякий смысл, лучи заходящего солнца пронизывали вагон насквозь. Коричневые скамьи и серый, покрытый царапинами пол успели превратиться в призрачное подобие себя, но все еще оставались твердыми и продолжали поддерживать тех, кто находился в вагоне. И тем не менее… Сидя на призрачной скамье, я в то же время бежала — потная, высунув язык. Настал момент прозрения: я сумела увидеть эту картину в мельчайших подробностях. Судя по всему, остальные пассажиры тоже знали правду; почти все они смотрели перед собой пустым взглядом и вид имели несколько ошарашенный. На самом-то деле они, как и я, бежали, выбиваясь из сил, но одновременно прикидывались обычными пассажирами, сидящими в электричке. И даже, наверное, правильней будет сказать, что прикидывались они не по своей воле, а что-то их заставляло вот так прикидываться.
Женщина, сидевшая рядом со мной, упражнялась в декламационном чтении пьес театра Но[3]. Я заметила, что цепочка, приделанная к дужкам ее очков, все время раскачивается, причем гораздо быстрее, чем это обычно бывает, когда едешь в электричке. Она раскачивалась, даже когда поезд стоял — молчаливое свидетельство того, что во время остановок уставшая от бега женщина пыталась отдышаться, судорожно хватая ртом воздух. Эта качающаяся цепочка указывала на истинное положение вещей. Кроме нее в этой фальшивой сцене все застыло в благополучном спокойствии. Сидя, как и я, на скамье, женщина перелистывала страницы переплетенного традиционным способом небольшого тома на рисовой бумаге, и произносила нараспев слова:
—.. ру-у га-а су-у ми-и…а-на-а би-и ки-и ни-и ке-э ри-и…и-и са-а ка-а та-а но-о о[4].
Но если бы мог прозвучать ее настоящий голос, я бы услышала:
—.. всё-о-не-могу-у-больше-е-за-му-у-чи-ли-и-де-бии-лы-и…
А дальше — громкое пыхтенье и сопенье.
Писанные тушью иероглифы в учебнике вдруг обернулись засохшими слизняками и принялись елозить по странице, дергаясь из стороны в сторону. Я подумала, что это реальность наконец-то начала понемногу просачиваться в электричку. Наверное, теперь я бы смогла увидеть раков прямо из окна вагона… И вот, оказывается, я уже высматриваю их в окне — сама не зная зачем, сама того не желая, не успевая понять, что же со мной происходит.
Я инспектировала пролетающий за окном пейзаж проверенным способом: мгновенный взгляд, потом отвести глаза и через секунду снова посмотреть. Было ясно, что ничего хорошего из этого не выйдет. Тем не менее я своего занятия не оставляла.
На перегоне между Торицукасэй и Такаданобаба вид из окна захламлен разношерстными строениями с вывесками и зеленой проволокой заборов, за которыми идут строительные работы. Мы проехали вывеску музыкальной школы и ограждение на съезде на седьмое дорожное кольцо в Ногата, миновали большое здание из красного кирпича с белыми окнами, где расположено кафе в Нумабукуро, и уже на подъезде к Араиякуси-маэ [5]на втором этаже автостоянки я заметила «тойоту-селику», из-под которой вдруг высунулось похожее на рака существо. Высунулось и тут же исчезло. Думаю из-за того, что на этой остановке в вагон вошли семь школьниц.
Школьницы сели в электричку как будто специально — чтобы поддерживать иллюзию ее существования — и вели себя так, как ведут себя обычные школьницы в обычной электричке. Все семеро — красавицы, как на подбор. Было даже немного странно и непонятно — с чего это они, такие красивые, вдруг собрались все вместе в этом вагоне? Девочки галдели и смеялись, создавая вокруг себя какую-то особую атмосферу.
Когда двери вагона с шипением разъехались, тьма, заполнившая промежуток между краем платформы и электричкой-призраком, всколыхнулась. Чиркнули по серому полу черные, покрытые едва заметным слоем пыли туфельки-лодочки, которые за несколько мгновений до этого сбежали по ступенькам и с разбегу влетели в вагон. Туфельки легкие, как колючая коробочка каштана. Маленькие, аккуратные, сияющие лица. Смотришь на них, на эти прелестные щечки, точеные носики, изящные подбородки и думаешь: «Более совершенных лиц просто быть не может».
Почти сразу же, после того как они зашли в вагон, мне стало казаться, что их лица как бы сливаются в одно. Потом их общее лицо снова распалось на отдельные, и девочки подошли и встали прямо напротив того места, где сидела я. Теперь мне начало казаться, что их тонкие пальцы прямо на моих глазах срастаются с пластиковым поручнем. Кажется, как раз в этот момент я поняла, что школьниц ровно семь. Их лица были настолько идеальными, что почти не отличались друг от друга. Правда, одна из девочек была чересчур загорелой, а еще одна — наоборот — с неестественно бледной кожей и ярким румянцем на щечках. Разница в цвете была настолько разительной, что ее нельзя было объяснить ничем, кроме окончательного и бесповоротного помешательства регулировочного механизма контрастности в той копировальной машине, которая воспроизвела этих девочек по одному шаблону. Их школьная форма (а я в свое время училась в школе, где формы не было) казалась мне каким-то непостижимым и восхитительным праздником ткани. Хотя в моей относительно либеральной школе и не было формы, девочек обязывали носить черный или темно-синий пиджак и юбку, а мальчиков — куртки со стоячим воротничком. Впрочем, зимой, но только зимой, девочки могли ходить в свободного покроя брюках, но, скажем, юбки-брюки носить уже не позволялось.
А эти школьницы были одеты во что-то такое, что и формой-то назвать трудно, настолько это было прелестно и изящно. Клетчатые сине-зеленые с желтым юбочки, хлопковый темно-синий пиджак с вышитой на нагрудном кармане эмблемой, на шее — бордовый платок. Туфли-лодочки украшены черными кисточками. Темно-синие носки. Сумки сделаны из зеленой замши, а мешочки для завтраков — из той же клетчатой материи, что и юбки. Мое внимание привлекли маленькие куколки-брелки, висевшие у девочек на сумках. Тут был Микки-Маус, герои сериала «Улица Сезам», плюшевый мишка, кто-то из «Звездных войн» и скворец с упаковки шоколадных драже «Моринага»[6] — на каждой сумке висело по два-три подобных персонажа. Мое воображение разыгралось не на шутку — я попыталась представить школьницу, повесившую себе на сумку плюшевого осьминога или упаковку мизинчиковых батареек. Но потом подумала, что вряд ли такие школьницы существуют в природе. Интересно, где она достала этого скворца? Девочки продолжали оживленно болтать. Понять или даже догадаться, о чем они говорят, было невозможно. Похоже, стадия осмысленного разговора уже закончилась и теперь, как это часто бывает в дружеских компаниях, наступила стадия эмоциональных повторов — до меня доносились одни и те же короткие фразы:
— Уже скоро, вон там.
— Уже скоро, вон там.
— Я тебе говорю. Тебе.
В их пронзительных жемчужных голосах слышалось еще не стихшее после стремительного бега возбуждение. Они перекидывались словами. Звуки неслись на огромной скорости, сталкивались и отскакивали от потолка, от окон — как упругие мячики. От этого звонкого многоголосья девичья кожа натягивалась все сильнее и сильнее.
— Ты же сама хотела!
— Хотела и перехотела. Дура.
— Щас как дам больно. Смотри, давай!
— Так не видно же ничего. Не-вид-но!
Эти две крутились-вертелись в разные стороны. Размахивали руками. Потом одна положила другой руку на плечо и с силой ее толкнула. За ней еще одна девочка толкнула соседку. Та мгновенно пихнула ее в ответ. У стоявшей рядом девочки взметнулись волосы. Красиво взметнулись, веером, и там среди этих волос почему-то оказался — я его очень хорошо разглядела — маленький деревянный шампур с кусочками заветренной жареной курицы. У школьниц были красивые аккуратные брови. Гладкая, без прыщей, без царапин, кожа. Ясный, чистый взгляд. Я вполне годилась им в матери, но, как ни старалась, не смогла представить себе процесса их превращения из младенцев в детей и так далее… до нынешнего состояния. Мне казалось гораздо более правдоподобным, что всех их собрали по частям в каком-то тайном подвале сразу такими, как сейчас. Когда я была школьницей, то к подобным девочкам даже не приближалась, хотя у нас в школе одна такая точно была, ну очень красивая.
Они стояли в ряд, двигались, смеялись, будто так и надо, но было в этом что-то неправильное. А может быть, мне так казалось из-за того, что я уже не могла воспринимать посторонних людей отстраненно. Вообще, все было не как всегда. В обычный день в обычной электричке или, вернее, в той ситуации, которая условно называется электричкой, такая врожденная трусиха, как я, не стала бы — просто не смогла бы — неотрывно смотреть на этих школьниц. Я подумала, что, наверное, где-то что-то произошло.
Как-то незаметно мне уже стало наплевать на окружающий мир, и все то, что меня с ним связывало, тоже куда-то исчезло. А уж с пассажирами меня, разумеется, не связывало вообще ничего. Кроме, пожалуй, постепенно нарастающего запаха пыли и духов, который тревожил мое обоняние. Гораздо более сильный запах — запах выделений бегущей толпы, смешанный с вонью раков, — который, по идее, должен был заглушать все остальные запахи, как будто бы исчез, и остался только этот легкий аромат. Легкий, но, тем не менее, оглушительный. Такой же оглушительный, как и голоса щебечущих школьниц.
— Уже скоро, вон там.
— Где реклама кондитерской.
— Там, за Симоотиай.
Пока я не села в эту электричку, я думала, что, по крайней мере на чувственном уровне, понимаю, что такое человек. Особенно в последний год, может быть, оттого что я обращалась со своим котом, как с человеком, — то есть устроила его и свою жизнь так, чтобы убедить себя, что он тоже человек, — и утвердилась в мысли, что людей убивать нельзя. Но теперь я вдруг перестала понимать про людей что бы то ни было.
В последнее время, когда я просыпалась по утрам, у меня болело все тело, как будто меня резали по живому. Просыпаюсь и тут же начинаю стонать от боли. Болит так, что я временами подозреваю у себя какую-то смертельную болезнь. Постепенно стоны мои переходят в плач. И пока слезы текут по моим щекам, боль затихает, сходит на нет. И я понимаю, что боль — это видоизмененная грусть. Я смотрю в зеркало и вижу, что волосы мои поседели. Я с удовольствием превратилась бы в куклу-манекен, но это мне не под силу. Да и стать человеком тоже оказалось не под силу. Снаружи я — сплошь органические вещества, но внутри — одна пустота, как человек я — ноль, душа моя заросла плесенью. Вот во что я превратилась. В какой-то момент я даже отрицала иллюзорную сущность электричек… Понемногу моя больная грусть, моя грустная боль отступала, мучила меня все реже. Но в конце концов я просто лишний раз убедилась, что мир — это сущий ад, и что так было всегда, и что вокруг идет бесконечный процесс, разрушающий нашу жизнь, лишающий ее полноты и света.
— Да не там, а вот там.
— Через пути. С той стороны.
Одна из девочек подпрыгнула и — хоп! — приземлилась ко мне на колени. Мои колени и ляжки, обтянутые коричневыми джинсами, прогнулись, как пластилин, который придавили чем-то увесистым. Но девочка сидела не на мне, а на сиденье. Ведь меня-то там на самом деле не было, и потому не было ничего странного в том, что ее тело наслоилось на мое. Да, я вынуждена бежать с вонючими раками, а девочка хочет сесть и спокойненько садится. Наверное, эти школьницы были единственными, кто по-настоящему ехал в электричке.
— Эй, садись давай. Че ты стоишь-то?
— А ты сама чего?
Девочка с розовыми щечками села, уперлась руками в коленки и уставилась в окно, взгляд у нее при этом был слегка расфокусированный.
— Смотри, ну! Надо пристально смотреть.
— Да не могу я!
— Вон уже видно, давай покажу! Давай!
— Я же сказала, не могу!
— Хорош выпендриваться. Ду-ра, ду-ра, ду-ро-чка!
— Сейчас!
— Сейчас!
Тут я — ни с того ни с сего — наконец поняла, о чем они говорят. Поняла не из их слов, а догадалась по жестам, по общему настроению, подтверждающему верность моих догадок. Напротив щита с рекламой кондитерской стояло невысокое многоквартирное здание, на втором этаже которого был балкон, а на этом балконе стояли головы манекенов. Кому и для чего были нужны эти головы — непонятно. Однако именно на них и хотели посмотреть семь школьниц. Именно появления этого балкона они ждали с таким нетерпением. Зачем смотреть на эти манекены пристально, как медиум, читающий ауру, я не поняла. Но одна из девочек постоянно это повторяла «смотреть пристально», «пристально смотреть»…
Электричка отъезжает от Симоотиай. Между многоэтажками то тут, то там начинают проскакивать низкие домишки, серенькие площадки парковок. Вообще-то ничего особенного в этом пейзаже нет, но почему-то мне всегда казалось, что, именно начиная от Симоотиай, эти перепады становятся особенно заметными и кажутся особенно неестественными. В Симоотиай на что ни посмотри, все какое-то несбалансированное. К тому же, заслоняя собой пейзаж, мимо то и дело проносятся встречные электрички. Несколько секунд ничего не видно, потом снова видно, и снова не видно, и снова, и снова. Проедешь совсем немного, и уже темно в глазах.
…Вот наконец рекламный щит (на белом фоне — фотографии интерьеров кондитерской и названия каких-то известных производителей) — он стоит как раз там, откуда лучше всего видно невысокое здание с черепичной крышей. В этом месте электричка всегда притормаживает, хотя до следующей станции еще вроде бы далеко. Даже не то чтобы притормаживает, а практически останавливается, что твой туристический автобус.
Широкий балкон действительно располагался прямо напротив рекламного щита. Это был балкон угловой квартиры. На фоне белого бетона виднелись какие-то белесые выпуклости — это были головы кукол-манекенов. Они стояли на бортике балкона. И словно для того, чтобы я смогла разглядеть их как следует, электричка проехала еще немного и встала.
По всей длине бортика, с трех сторон, их было в общей сложности штук десять. Никакой закономерности в их расположении не наблюдалось. Они не были повернуты лицами в одну сторону, не размещались через равные промежутки друг от друга, не выполняли роль охранных амулетов — просто стояли, как стояли, не преследуя никакой тайной цели, но как раз поэтому возникало ощущение некой природной магии и даже какого-то зловещего присутствия. Для чего же они нужны? Может, на них тренируются начинающие парикмахеры? Но больше половины голов были абсолютно лысыми. А назвать волосяной покров на остальных головах стрижкой — язык не поворачивался: у одной все волосы повылезали и остался только хвостик, другую будто объела моль, у третьей волосы торчали клоками в разные стороны.
Вдруг заорали птицы: а-а-а-а-а-а. Нет, не птицы. Это школьницы, в едином порыве тыча пальцами в окно, уставились на балкон. Руки, как шлагбаумы на переезде, ходят вверх и вниз. И хотя двигаются они вразнобой, движение — одно и то же, как у автоматов. Потом вдруг все семеро разом заговорили на своем птичьем наречии. Разумеется, я не понимала ни полслова. Это было похоже на прокручивание голосовой записи в ускоренном режиме. Они верещали не переставая, а когда наконец снова заговорили на понятном мне языке, я подивилась тому, насколько изменился тембр их голосов.
— Точно!
— Точно!
— Точно!
— Точно!
Школьницы нахохлились и склонили головы набок. Совершенно одинаковым движением. «Куда это вы там указываете пальцами?» — спросила я, а может, и не спросила. В любом случае — одновременно с тяжелым одуряющим запахом — ко мне пришел ответ на этот вопрос. Я поняла, куда они показывали. Точно! Все ясно! Ночью манекены высовывают наружу свои длинные языки и понемногу слизывают, пожирают свои собственные волосы. Точно! И это их беспорядочное расположение тоже неспроста. Их никто не поворачивает лицами на улицу. Их никто не расставляет, шифруя секретное сообщение, через равные промежутки. И вообще, это не беспорядок. Головы сами двигаются по ночам, как им заблагорассудится, а потом застывают в том положении, в котором застало их утро. Так что даже если днем аккуратно расставить головы в ряд, к рассвету они опять перемешаются. Снизу на них шевелятся многочисленные, похожие на реснички, маленькие отростки. Передвигая эти отростки по бетону, неуклонно движутся головы, оставляя на полу и на бортиках балкона влажные, как у слизняков, следы. Должно быть, эти реснички выросли, пока куклы, теряя краску, обесцвечивались под порывами ветра.
Вдруг оказалось, что с расстоянием происходят какие-то странные вещи. Я видела балкон вплоть до мельчайших деталей, которые не могла, не должна была видеть, учитывая расстояние между ним и электричкой. Я разглядела мелкий мусор на бетонном бортике. Разглядела грязные разводы на кукольных лицах.
У манекенов были языки и зубы. Манекены с закрытым ртом с ужасающим звуком скрипели зубами, их била крупная дрожь. Манекены с высунутыми языками так и стояли — с языками наружу, даже не делая попыток закрыть свои разверстые рты. Их языки, обдуваемые ветром, омытые дождем и росой, были покрыты густым слоем мха. Этот мох непрестанно шевелился, совсем как отростки-реснички.
Вот на один язык села муха. Странно, что манекен, способный своим длинным языком запросто слизывать собственные волосы, терпит муху. А может, просто из последних сил сдерживается, чтобы при свете дня не выдать себя перед людьми.
— Отдавай!
— Разве не отдала еще?
— Вернемся и отдам.
— Да уж, если она не отдаст…
— От-дай, у-бью!
Гладкие, неимоверной чистоты волосы; юбочка с остроугольной плиссировкой, до сих пор, кажется, хранящей жар утюга; тонкий запах пыли, примешавшийся к цитрусовому аромату шампуня; легкий запах нефти, проникший в аромат цветочного шампуня; запах накипи, приставший к стебелькам-листикам хемиантуса. Дисбаланс аромата и вони, вызванный им дискомфорт — это единственное, что связывает меня с миром, который уже не имеет ко мне никакого отношения. Эти запахи заглушают раковую вонь… Я точно знаю, что на балконе, который уже скрылся из виду, сейчас что-то происходит. Манекен, как курица-людоед, расклевывает человечье сердце. Курица-людоед? Да что это со мной? Откуда я это взяла? Нет ей счастья, этой курице, пожирающей людей.
Электричка ныряет под железнодорожный мост. Закатное солнце прячется, меня охватывает чувство отчаянной неуверенности в себе, но вот уже снова светел горизонт, и неуверенность улетучивается куда-то, растворяется в воздухе.
— Реклама кондитерской.
— Ты надоела уже.
— Зануда.
Притом что лица у них одинаковые… Интересно, пойдут ли они сейчас в кондитерскую? Съедят ли там тягучий, клейкий, сладкий бледно-белый колобок из рисовой муки?.. Может быть, они едут в Синдзюку? «Синдзюку — это хорошо. ‘Сэйбу Пепе’ [7], он и есть ‘Сэйбу Пепе’… И Такаданобаба — это хорошо. Вывеска ‘Биг-Бокс’[8], она и есть вывеска ‘Биг-Бокс’»… Это вдруг раздается у меня в ушах болтовня студенток, запомнившаяся мне уже и не знаю с каких пор. Мне и в голову бы не пришло так сказать. Муха, она и есть муха. Кукла, она и есть кукла… Когда же оно было, это время великолепного растворения и всецелой погруженности в окружающий мир? А впрочем, все равно, теперь уже всему пришел конец.
Интересно, Симоотиай — это и есть Симоотиай?
Я никогда не выходила на этой станции. А ведь сколько раз проезжала мимо Накаи и Араиякуси и никогда не боялась…
— Мне совсем не нравится там, за Симоотиай!
А что там, за Симоотиай? Там — Камиотиай, и Накаотиай, и Нисиотиай [9], о которых я ничего не знаю, хотя проезжала мимо тысячу раз. Только вот отчего в слове «Накаотиай» мне слышатся рыбные «накаоти» и «тиай»[10]? Кусок рыбьего тела — он прятался внутри, но тщетно: на деревянной доске от него отрезали все лишние части, и теперь он лежит с таким видом будто вот-вот ускользнет. Кусок скумбрии, которая была такая маленькая, что поместилась на доске целиком. «Накаоти» и «тиай» — это на них отбрасывает свою тень, их населяет людьми странная сущность по имени «Накаотиай». И слово тоже странное. То, что однажды было рыбьей середкой, начало расти, расти и выросло в целый район. Но в один прекрасный день кто-то сковырнул буквы НАКА. И вот вместо них, бочком-бочком подбирается к освободившемуся месту цепкое СИМО. А может, это как раз оно и выкинуло НАКА, как птенец кукушки? А выкинув, уселось поудобней и продолжает пожирать рыбу…
Ведь будь это только «отиай», и я бы никогда не додумалась связать его с рыбьей тушей. Так что, отбросив смыслообразующее НАКА, сидит себе СИМО с удивленным видом — «А что, разве во всем этом еще остался какой-то смысл?!» — и продолжает пожирать рыбу. Рыбу, в которой уж точно не осталось и тени смысла, да и ее самой тоже вот-вот не останется. Мало того что слово это, «Симоотиай», — само по себе мутное и мрачное, как сущий ад, так к нему еще приделаны «там» и «за». И всю эту муть, весь этот сумрачный мир, они переносят «туда» и «после», в другое измерение, не добравшись до которого, умирают сами.
Если выглянуть из окна вагона на подъезде к Симоотиай, увидишь белые домики за забором. За белыми домиками — широкая дорога. Дорога эта, я знаю, ведет в Такаданобаба, в самый центр. Но к этому моменту уже все было ясно. Домики на подъезде к Симоотиай, а также дорога, ведущая к Такаданобаба, — это другой мир, отличный от того, который существует там, за Симоотиай.
Я должна была сойти на Такаданобаба. Но что-то словно притягивало меня и, не устояв, я сошла на Симоотиай, которую вообще-то должна была проехать… Выбрав один из нескольких выходов, я вышла со станции.
Я очутилась на маленьком пятачке земли, зажатом между рекой и железнодорожными путями. Уже стемнело. По ту сторону путей стояло ступенчатое, как террасы для выращивания риса, бетонное строение, освещенное флуоресцентными лампами. Я подумала, что здание похоже на постепенно разваливающуюся сахарную голову. Река текла справа, через нее был перекинут зеленого цвета мост. Под ним, далеко внизу, маслянисто поблескивала вода. За мостом стоял грязновато-белый дом. На нем — вывеска «Отель для туристов». Я пошла в ту сторону. Очертания станции на фоне ночного неба, как изогнутая проволока, внушали мне беспокойство. Я хотела уйти от нее, хотела найти дорогу, которая приведет меня в Такаданобаба. Но вдруг — бац! — мне показалось, будто пространство вокруг меня треснуло, разбилось на мелкие осколки. Я обернулась. Исчезло все, включая станцию. Ничего не было. Вернее, это было то, что находится там, за Симоотиай. Вот так я и оказалась там, за Симоотиай. И теперь я больше никогда в жизни не смогу сойти с электрички ни на Такаданобаба, ни на Симоотиай. Боль, порожденная грустью, пронзила мое тело. Со всех ног я кинулась в ту сторону, откуда плыл чересчур густой для Токио запах земли. Я бежала и бежала, постепенно переставая чувствовать свои ноги.
…Тело мое катится неизвестно куда. Я здесь. Я там, за Симоотиай. Мерзкая, мягкая дорога. Вот показалась стеклянная церковь, которую я не раз видела раньше из окна вагона. Я посмотрела вниз, на ту часть, которую мне никогда не было видно из окна. От стеклянной поясницы здания отходили сотни распухших от воды, как плюшевый осьминог, щупалец. Церковь потихоньку рушилась, оседала. У самой церкви бегущая передо мной зыбкая серая дорога расширилась. Я подняла руку вверх и резко опустила, еще и еще, как будто ударила несколько раз кинжалом. Дорога треснула надвое, как трескается едва подсохшая, еще свежая внутри рана, и превратилась в развилку и перекресток. Пошел дождь. Теперь я ковыляла под дождем. Плелась мимо бесконечных рядов деревянных жилых построек, которые уходили все дальше и дальше от реки. У одной из них не было передней стены. Внутри располагался маленький магазинчик, что-то вроде сувенирной лавки. Незаметно для себя, я оказалась в этой лавке. На крепко сбитом дощатом полу громоздились деревянные ящики. Там, где они стояли, из-под пола доносился глухой стук. Поверх ящиков через равные промежутки лежали упаковки с безопасными бритвами. Других товаров здесь не было. Я встала между двумя ящиками, и вдруг звук выплеснулся из-под пола на поверхность. Это раки, полчища раков прорыли под лавкой подземный ход.
Между этих двумя ящиками стоял торговый автомат — один из тех, которые обычно продают игрушки для детей. Сквозь прозрачные стенки были видны лежащие внутри пластиковые шарики-капсулы. Автомат был устроен так, что если кинуть монетку и повернуть ручку, то он выдаст тебе капсулу. Я подумала, что автомат — это курица-людоед, а капсулы — это яйца, которые она несет. Я вгляделась в прозрачные шарики, которыми был набит автомат. В каждом из них лежала упаковка мизинчиковых батареек и мертвая муха.

Примечания
1
Симоотиай (Нижнее устье) — железнодорожная станция на линии Сэйбу Синдзюку, расположенная в районе Синдзюку (Токио). (Здесь и далее — прим. перев.)
2
Такаданобаба — железнодорожная станция в одноименном районе Токио между коммерческими центрами Икэбукуро и Синдзюку, вокруг которой расположены дешевые бары и пивные, где обычно собираются студенты.
3
Театр Но — один из старейших японских драматических театров, возникший в XIVв.
4
«Харугасуми танабикиникэри хисаката-но» — строка из стихотворения поэта раннего средневековья Ки-но Цураюки (X в.). Стихотворение вошло в классическую пьесу театра Но «Хагоромо». Часто приводится в качестве примера чередования мелодических моделей в учебниках по традиционной декламации Но. Полный текст стихотворения в переводе Т. Делюсиной: «Окутана земля весенней дымкой, /и в дальних небесах, на лунном лавре, / наверно тоже расцвели цветы»
5
Торицукасэй, Ногата, Нумабукуро, Араиякуси-маэ — железнодорожные станции.
6
Одна из ведущих японских компаний-производителей молочных продуктов и кондитерских изделий.
7
«Сэйбу Пепе» — название торгового центра.
8
«Биг-Бокс» — название торгового центра.
9
Камиотиай (Верхнее устье), Накаотиай (Среднее устье), Нисиотиай (Восточное устье) — соседние с Симоотиай районы.
10
«Накаоти» — срединная часть рыбы, разделанной на три пласта вдоль хребта. Содержит хребтовую кость. «Тиай» — темное мясо с кровью, особенно у тунца и у скумбрии.
Tags: 500 рассказов, зарубежная литература, рассказ, японская
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments