Елена Штурнева (elena_shturneva) wrote,
Елена Штурнева
elena_shturneva

Андрей Красняших "Антибиблиотека"

Я все думаю, в чем смысл этой истории. Что я должен был понять перед тем, как раскрошил книжную полку подвернувшимися или — не помню — подготовленными гантелями? Какая-такая связь между моими мыслями и моей книжной полкой, между полкой и книгами на ней? Что мне помешало принять предложенный мной же порядок в расстановке книг? И главное: когда хаос успел перегруппироваться и превратиться в систему? В среду? В четверг? В пятницу? Или еще в понедельник?

И почему меня не устраивает объяснение «а черт его знает»? Неужели всю мораль моего приключения можно уложить в парадокс, что бессмыслица требует большего смысла, чем порядок? Или что глупо играть в антибога и выдумывать антибиблиотеку?

Да вот и тон, который я никак не могу подобрать для своего сюжета, — колебания между предельной ясностью сознания и полусонными недоговорками, — все не то, не то. Как будто чувствую, что решился высказаться о том, что непременно потеряет в словах. Разрезать бы сюжет бритвой Оккама: не умничай! — и останутся только слабые шурупы и четыре дырки в стене.



Книги никогда не помещаются в одном шкафу: они лежат на полу, всовываются в не предназначенные для них щели, прячутся в гардероб или шифоньер, втискиваются туда, где уже нет места ничему. Когда перестаешь их искать, самое время купить новую книжную полку.

Я позвал единственное живое существо, кроме меня, в этом сюжете — соседа Анатолия с электродрелью. Пока он вешал полку, я узнал, что дюбеля называются чопиками. Теперь не было никакой сверхзадачи: надо было просто расставить книги. Но как раз на этом я и споткнулся. По алфавиту в домашних условиях ставить книги глупо, можно по периодам, но я решил отказаться от любой системы. Любая система — это ненужный мне смысл. Почему Фаулз должен соседствовать с Карпентьером? Ведь это же гадко: я захочу взять Карпентьера и увижу Фаулза, и обязательно подумаю, что в «Весне Священной» должно быть что-то от «Волхва», и начну искать это что-то. А если рядом еще и Апдайк?

Контекст отвратителен, в идеале каждая книга должна стоять на своей отдельной полке. Вся квартира в книжных полках, и на каждой по одной книге — вот чего я хотел тогда, когда думал о расстановке книг. Но уже через минуту я отказался от этой мысли: а иерархия? Должен ли Пруст стоять выше Мамардашвили? Или ниже? Опять же Библия: по разным причинам она не может находиться ни на верхней, ни на нижней, ни на средней полке, а не поставить ее никуда — это тоже позиция. Да, ерунда. А собрания сочинений? Одинаково мутило и от консерватизма сверху вниз, и от маньеризма снизу вверх, но и вперемешку смотрелось бы авангардно. К тому же я мог рассчитывать только на одну полку.

Я подумал, что если не придавать книгам значения, то расставлять можно как попало. Вот Бубер, он будет первым, я его не читал. Вот Эко, он будет вторым, я его читал. Дело мастера боится, как сказал сосед Анатолий. Между Кафкой и Голсуорси я почитал Чулкова. «Александру мерещился тот яркий солнечный день, когда он с королем прусским въезжал торжественно в Дрезден при радостных криках саксонцев; он вспоминал, как он гулял по Дрездену и толпа теснилась вокруг него, и потом — эти мучительные воспоминания о Люценских полях, куда явился Наполеон с новой армией, заявив, что он теперь открывает…».

И так далее, всего страницы полторы. Прочитанное вдохновляло. Чулков никому не мешал, и я подумал, что больше его читать не стану.

Очень хорошо следом за Голсуорси стал Алешковский, еще лучше за Алешковским — Кортасар; теперь можно не смотреть на названия: вытирать пыль и ставить просто так, одна книга, еще одна, корешок черный, корешок синий, блестящий, снова синий, только светлее, Стриндберг, Бахтин, Пиранделло, Мамлеев, нет, Борхес. Я снял Борхеса, поискал, нашел Мамлеева. У интеллигентного Фриша на обложке я увидел выражение лица, которое дурак принимает за льстивость, а умный — за деликатность. Это была не фотография, а рисунок Магритта. Перед тем, как поставить на полку «Современную французскую комедию», я раскрыл эту книгу. «Люси. Ты так высмеивал мои буржуазные привычки, что мне пришлось приноравливаться к „духу времени”. Только я никогда толком не понимала, в чем он заключается, этот самый „дух времени”. (Неожиданно подходит к двери и кричит.) Я не люблю тебя, Джулио! Я не могу тебя любить. Я любила Арчибальда, а теперь никого больше не…». Перелистнув на оглавление, я увидел, что это мог быть и Робер Тома, и Андре Руссэн, и Франсис Вебер, равно и Робер Ламуре, Пьер Шено, Франсуаза Дорэн и кто-то еще. Я расценил это как большую удачу. Теперь Горенштейн — то, что надо. Виктор Ерофеев? Возможно. Во всяком случае, большой беды не будет. Рядышком Борхес, нет, не Борхес, Андре Жид.

Полка закончилась, я поел и лег спать. Во сне я вижу то, что было днем, только наоборот (мне не хотелось признаваться в этом заранее): то, что наяву представлялось ладным, ночью выходит отвратительным. Конечно, весь сон крутился возле книжной полки. Я увидел, что Бахтина поставил перед Пиранделло, осознал всю неуместность соседства Кафки и Чулкова. Очень скверно, что к Ремарку притулился какой-то недовыплаканный деревенщик. Присмотревшись, я обнаружил вместо деревенщика Мамардашвили, что тоже было погано. К тому же в стоявших рядышком Фрише и Мамлееве сквозила какая-то детская хитрость, словно в вопросе «как правильно пишется: щекатурка или щикатурка?» И в конце концов, я не знал, как относиться к соседству Киплинга и Битова, но их дуэт сильно нервировал меня.

А самым паршивым оказалось то, что я не обратил никакого внимания на названия, например, не мог вспомнить, какой именно том Горенштейна поставил рядом с «Русской красавицей»: первый или второй (третьего у меня точно не было).

Меня разбудил грохот сорвавшейся полки. Книги разбросались по полу. Полка вырвала чопики из стены, и они торчали вверх на выгнувшихся винтах. Я разглядел второй том Горенштейна. Значит, «Искупление». Как глупо.

Я дотянулся до ближайшей книги. Это был красный Стриндберг, раскрытый на сто девяностой странице: «Чтобы попасть в каморку Игберга, нужно было пройти через эту комнату, и хотя Фальк с Игбергом шли медленно и тихо, они все-таки разбудили двоих детей, и пока происходил оживленный обмен мнениями между сапожником и столяром, мать запела колыбельную, отчего столяр тотчас же пришел в неистовство: — Замолчи, ведьма!». Я почувствовал, что превращаюсь в готического героя, читающего в книгах свою судьбу, и бросил Стриндберга в книжную россыпь. Перед тем, как выключить свет, я не выдержал и посмотрел, в кого попал. Стриндберг угодил в Джойса, и мне захотелось заорать от злости.

На следующий день как я ни объяснял соседу Анатолию, что полка упала из-за меня, он взял на себя всю вину и рассказал анекдот про оленя, чопик и «Добрый вечер!». Ответного анекдота я не вспомнил, но когда он все повесил и уходил, одеваясь в прихожей, мне не удалось сдержаться. Все потому, что сосед Анатолий, уже не рассчитывая на водку, чтобы показать, что он ее и не хотел, сказал: «Крепежка херовая». Лучше бы он не говорил «Крепежка херовая», ушел бы молча или рассказал напоследок какой-нибудь из своих идиотских анекдотов про чопики, а так выходило, что я его использую, держу в дураках, и мне стало стыдно за себя, за свою профессию, за то, чем мне приходится заниматься. И я, конечно, все ему рассказал: и про Кафку, и про то, что будет, если Вирджинию Вульф поставить рядом с Голсуорси, и про те энергии, что вырываются из-под обложек, и про Хайдеггера, Олдингтона, Домбровского (я много здесь пропускаю). Вот только про Фолкнера он слушать не захотел, специально даже шнурки не завязал, так ушел, лишь бы про Фолкнера не слушать (и, забегая далеко-далеко вперед, признаюсь, что эта его черта характера — каждый раз, когда разговор заходил о Фолкнере, сбегать — всегда восстанавливала меня против него, не знаю уж почему, не могу объяснить, Фолкнера я и сам не очень люблю, но готов был убить соседа Анатолия и тогда, и потом).

Когда я закрыл за ним дверь, злясь за Фолкнера, то наконец осознал, почему не отпустил соседа Анатолия раньше, сразу после того, как он прикрепил полку к стене: мне было страшно оставаться один на один с книгами. Как бы до животного туп ни был сосед Анатолий, он, как и я, человек, и никакого подвоха я от него не ждал. Теперь же я мог рассчитывать только на себя. И больше ни на кого. Только на себя.

Конечно, к этому моменту я уже достаточно отчетливо понял, что полка упадет и во второй раз (так и произошло), но оставить книги на полу тоже не мог: была полка, и в ней была огромная (так мне казалось) дырка вместо книг, а сами книги были разбросаны как попало, и эта пропасть, катастрофический раскол между беспорядочно валяющимися книгами и полкой, которая могла упорядочить их, превратить хаос в систему, просто выворачивала мои мозги наизнанку. Я не мог принять ни одного, ни другого, а соединяться они не хотели: полка падала, книги раскрывались.

Чтобы хоть как-то успокоиться, собраться и подготовить себя к неизбежному, я наугад выхватил одну из книг. Ею стал Нагиб Махфуз. Нагиб Махфуз! Нагиб Махфуз, которого я не покупал, которого мне никто не дарил, не забывал у меня, которого я ни у кого не брал читать, не крал — которого никогда не было в моей библиотеке. Страница, где он был раскрыт: «Касим остановился у пальмы, к которой он только что привязал овцу, и ожидал скрывшуюся в доме служанку. Сердце и тон, которым разговаривала с ним Сакина, подсказывали ему, что его ждет нечто приятное и это приятное как-то связано с хозяйкой дома. Он страстно желал увидеть ее глаза и услышать ее голос, чтобы охладить жар тела, опаленного пребыванием в пустыне под горячими лучами солнца. Тут вернулась Сакина со свертком в руках. Протянув его Касиму, она сказала: „Здесь пирог. Ешь на здоровье!”» — могла мне сказать только о том, что на ней написано. Не обо мне, не о моей ситуации, не о том, что связано со мной, а только о себе. Если Стриндберг писал о столяре, о том, как кто-то не может заснуть или засыпает, и я мог подумать о себе, то неизвестно откуда взявшийся Махфуз (потом я вспомнил, что все-таки купил его, давно, лет десять, нет, даже пятнадцать назад) говорил до того ни о чем, что с кем его ни поставь рядом, он будет смотреться если и не идеально, то уж точно благообразно.

Теперь я знал, что делать: из совершенно черной футболки или рубашки я сделаю повязку на глаза и расставлю книги на ощупь. Никто не будет знать, что за чем идет и с чем соседствует. Это будет идеальная расстановка: никакой системы с моей стороны, никакого субъективного вмешательства, универсальный порядок — хаос из хаоса.

Если быть честным, некоторые книги я узнавал по обложкам: того же Махфуза, который минутами раньше побывал в моих руках, длинный и широкий том «Сатирикона», точнее «Всеобщей истории, обработанной „Сатириконом”» — самую крупную по всем параметрам книгу моей библиотеки, еще две-три; с уверенностью могу сказать, что поставил ребристого Пиранделло с золотой «N» (я не подсматривал, я помнил) на обложке между чем-то холодным и ламинированным и таким же гладким супером, а маленького толстенького Честертона — между двумя абсолютно стандартными мягкими переплетами.

Конечно, я пытался угадать, кого ставлю, но больше фантазировал: вот ставлю Виктора Ерофеева, а вот Гессе, следующий Хармс (Хармс у меня был мягким, а я ставил что-то в твердой обложке, но какая разница?), потом — что это? — Розанов? — нет, не Розанов — Моравиа. Таким образом я поставил Бахтина, за ним Берджесса (уже потом заметив, что Берджесс и так идет за Бахтиным по алфавиту), далее — Варгаса Льосу, потом Барта (Ролана), за ним Грина (Грэма).

В какой-то момент я разошелся до того, что стал ставить на полки книги, которых заведомо у меня не было, но которые я давно мечтал иметь и по разным причинам отказывал себе в них, например «Статьи из романа» Битова, вышедшие аж в 1986 году и больше не переиздававшиеся (а может, и переиздававшиеся, но в «фолиовско»-«аэстэшный» четырехтомник не вошедшие — точно), «Феноменологию тела» Валерия Подороги, «Пилата» Лернет-Холения, который, я даже не знаю, переведен ли[1], «Миф. Ритуал. Образ»[2] Топорова, стоящий довольно дорого, «Христос приземлился в Городне» Короткевича, который в нашей ЦНБ есть почему-то только на украинском, и там по мелочам еще: «Осень патриарха» Гарсиа Маркеса, «Под местным наркозом» Грасса, «Христа распинают вновь» Казандзакиса, «Норму» Сорокина, «Червя» Фаулза.

Полка закончилась, фантазии оборвались. Надо было ужинать и ложиться. Когда я расстилал постель, то категорически не разрешал себе смотреть ни на расставленные книги, ни на те, что остались лежать на полу, чтобы по последним случайно не догадаться о первых. С фантазиями расставаться было жалко, и я, продлевая себе удовольствие, решил почитать на ночь «Червя», точнее — ту книгу, которая замыкала мой книжный ряд и числилась в моем воображении как Фаулз. Зажмурившись, я выщупал ее на полке. Не заглядывая на обложку, прочел: «Протиста смущало, что я говорю ему такие вещи. Чтобы не раздражать его, я поменял тему разговора. Ведь он был так любезен со мной и даже как бы ниспослан провидением… Очень трудно уйти от темы, столь волнующей вас, учитывая, сколь она была мне небезразлична. Тема всей жизни захватывает тебя с той минуты, как живешь один. Она гипнотизирует. Чтобы избавиться от нее, пытаешься разделить ее на всех людей, которые приходят навестить тебя, и докучаешь им. Быть одиноким — значит готовить себя к смерти. „Подыхаешь, — говорю я Протисту, — как собака, и нужны тысячи минут, чтобы заставить тебя тысячу раз забыть все удовольствия от занятий любовью в течение тысячи предшествующих лет… Остальное — ничто, человек не осмеливается признаться в страхе, вот и все искусство”». http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2013/9/8k.html

"Новый мир" 9,2013
Tags: 500 рассказов, Журнальный зал, Новый мир, рассказ, ссылка
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 3 comments