Елена Штурнева (elena_shturneva) wrote,
Елена Штурнева
elena_shturneva

Чудотворец

Тридцать лет назад умер Юрий Казаков


Алексей и Сергей Ткачевы "Детвора"

1.
Но мы-то знаем.
Ничего этого — нет.
Нет бойких пристаней, пахнущих рыбой, табаком и скипидаром, баб в разноцветных платках и ребятишек, ждущих мотобота до соседней деревни — верст двадцать вдоль берега.
Нет теплохода «Юшар», и нет механика Попова, и лоцмана Малыгина, и капитана Жукова, и рыбака Котцова, и за горизонтом Студеного моря — не далекий Канин Нос, не Вайгач с ненецкими становищами и не Новая Земля, а эксклюзивная экономическая зона, норвежская береговая охрана и железные зубы буровых.
И деревень с крепко посаженными в землю двухэтажными избами, озорными ребятами-«зуйками», окнами-глазами, глядящими на Белое море, и хозяевами — плечистыми, немногословными, рыжебородыми — тоже нет. Нет клубов с танцами под гармонь, и гармонистов нет, и певцов, и сказочников.
Нет московских дворов с фокстротом из окон, «классиками» и «ножичками», палисадниками и дворниками. Да и сама тихая утренняя Москва, умытая поливальными машинами, пропахшая бензином и сиренью, — где она?

И тех дубовых лесов тоже нет — а где есть, так за заборами и будками, где сидят охранники и смотрят концерт ко дню сотрудника органов.
И даже самого дома Юрия Казакова в Абрамцево, того самого, что становится вдруг живым в последнем рассказе, — нет уже и его.
А есть — склады компаний с хищными названиями и углеводородные бочки на пропитанной ядом земле, заборы с колючей проволокой в пять рядов и непременной вохрой, зоркой да жоркой. И ветки газопроводов сквозь леса. Лесопилки, исправно наполняющие кругляком тяжелые карго-составы, что идут в Вайниккалу и Вяртселя. И яхты для VIP-паломников на Соловки, и в Золотице — тоже VIP-отель с «заброской вертолетом» и заботливо подготовленными дровами для заранее оплаченной бани. Да еще столичные фотоблогеры, преодолевающие сотни километров ада с заборами и коровниками ради небес в какой-то полуразрушенной, загаженной церкви (лайк, ретвит, улучшение кармы).
Ну а люди — что люди? — кто-то, верно, живет еще на этой территории. Быть может, и в тех же вонючих неэргономичных избах, покуда не добрались еще сюда цивилизованные, обшитые сайдингом вагончики. А если кто не дожран водкой — так проглочен и пережеван телевизором, и народные песни им теперь поет Елена Ваенга в день сотрудника каких-нибудь еще органов.
2.
Но мы-то знаем.
Знаем, что запах антоновских яблок и нагретой солнцем сосновой смолы унес из России Бунин, первого ноябрьского снега, меда и ладана — Шмелев, вересковых полей и утреннего кофе со сливками в бархатном купе «Норд-Экспресса» — Набоков.
Знаем, что философ Пришвин здесь — это рассказчик детского комикса про случай на болоте, а ювелир Паустовский — автор инварианта ненавистного школьного изложения о рваном заячьем ухе.
Знаем, что в деревянных северных храмах хранится под строгими небесами гнилая картошка, и что от призыва 1923-го осталось — три из ста, а до того была финская, и что забор с колючей проволокой охраняет кто-то, звереющий от того, что покуда не добрался до этих мест телевизор, а вместо благовеста в праздник по селам — «Марш коммунистической бригады» из хриплого репродуктора, и что на Новой Земле никакие не ненцы, а могила для кузькиной матери, и баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли, а если кто не дожран водкой — то...

3.
И про Юрия Казакова мы всё тоже знаем.
Превратиться в неразменную монету ностальгирующих эстетов — не самая еще плохая посмертная биография для русского писателя, умершего в один год с Брежневым. Сколько тех, чьи строчки в 70-е наполняли собою толстые журналы, ушли в небытие навеки, погребенные в братской могиле позднесоветского «реализма». В лучшем случае — остались строчками в словарной классификации, тут деревенщики, тут шестидесятники, все в прошлом, неважном, не верится, что нашем.
Рассказы Казакова, не погрязшего в конфликтах между писательскими «партиями», вцепившимися друг в друга в безнадежных поисках погубителей земли русской, стали идеальным выбором для хранителя древностей, превращения в экспонат на какой-нибудь дальней полке: вот, мол, «Россия, которую мы потеряли». Неважно, что за Россия — советская ли или же та, давняя, «северная, суровая, от века свободная», по словам Сергея Юрьенена, провозгласившего Казакова после смерти «полномочным представителем» той России в СССР (а «наследство» будто бы передали ему при встречах в Париже Адамович и Зайцев). Так было принято в той России (да теперь уже и неважно, в которой из них) — писать долго и мучительно, еще дольше печататься, вызывать восторг, подвергаться обструкции, называться гением, дружить со знаменитостями еще большими, чем ты, пить с ними, потом просто пить, умирать, не дожив до старости. Рассказ, верно, прочесть проще, чем роман, — хотя и в рассказах нужно уже продираться через какие-то странные прилагательные вроде «аспидный», сквозь описания природы, непременно осенней, октябрьской, самой-самой русской — листопад, распутица, стынущие медленные реки, туман в низинах и запах дыма охотничьего костра или близкой деревни, сквозь непонятные взаимоотношения странных людей, на челе которых, как бы ни верили они в мимолетный обман счастья, — стоит печать угасания и скорой гибели их мира. Вот такая была Россия, и Дух витал над ее полями, — но уж потеряли, что теперь, снявши голову, плакать по волосам. Его, мол, «называли лучшим стилистом эпохи» — эпохи декораций для сериала «Мосгаз».
Таков уготованный Казакову в истории русской словесности ласковый гроб.
Но гроб сей пуст, и камень отвален.

4.
Это чувство — из раннего отрочества, и его никогда не забыть.
Мир все еще кажется маленьким и круглым, но, будто в стратегической игре, прорывая «туман войны», его границы все раздвигаются, раздвигаются, обнажая нечто совсем незнакомое или только робко, тайно чуемое раньше. В каком бы любящем доме ни рос человек, какие бы чуткие люди его ни окружали — когда-то наступает миг осознания одиночества в большом мире и одновременно — его открытости, так что невозможно не ужаснуться и не восхититься одновременно.
Именно в это время так болезненно-сладко осознание того, что есть те, кто уже прошел по этому пути до тебя, и чувствовал то же, и теперь помогает тебе найти язык для выражения того, что бурлит внутри, но не находит выхода. «Ведь это обо мне!» — лучшая похвала в устах подростка, но как объяснить, что Казаков с его в глаза не виденным мною Севером и героями с бесконечно далекими судьбами — был обо мне?
Дело, быть может, в поезде, том самом, увиденное из окна которого русским мальчиком и спустя тридцать лет преображает реальность — так, что подхваченная ветром газета на темном перроне оборачивается решением каверзной шахматной задачи, крылом редкой бабочки на лугу Среднего Запада, именем из трех слогов, пляшущим на губах. С такого поезда всегда можно начать разговор о себе; но уже тогда я глядел из окна не «по-набоковски», а «по-казаковски», и нужно было лишь добраться по совету кого-то из взрослых до толстого тома из библиотеки «Дружбы народов», чтобы с восторгом спрашивать, — откуда, откуда вот этот лысый человек в очках, совершенно не знакомый со мною, знает, о чем я думаю, глядя в заоконный сумрак?

О ЧУДЕ МОЖНО ТОЛЬКО ТАК: НЕ РАСПЛЕСКАВ НИ МГНОВЕНИЯ, НЕ УПУСТИВ НИ ШОРОХА, НИ ЗАПАХА, НИ ОТТЕНКА, НИ ВСКОЛЬЗЬ ПРОЛЕТЕВШЕЙ МЫСЛИ.

Вот идет поезд, и все в нем на своих местах, и манит какая-то цель впереди (а нет цели — и то хорошо, «легкая жизнь»!), а за окном поезда лес, и мелькают вдали огни — а что это за огни? И что за люди их зажгли? И почему же нужно мчаться мимо, а не идти сейчас к этим людям, не говорить с ними, не горевать с теми, кому грустно, не радоваться с теми, кому весело? И не то что на каждый огонек хочется пойти и в каждой избе переночевать — каждое дерево в этом лесу, что промелькнуло только и исчезло, обнять хочется!
Но жизнь этих людей — всех, всех людей! — манит не сама по себе. А тем, что в их быте, и нелепостях, и ссорах, и хлопотах, попойках и песнях — видится что-то большее, чем все это, взятое вместе и само по себе оглушительное для сошедшего вдруг с поезда мальчика. Как будто маленькое зернышко чуда, родом не от мира сего, но не могущее прорасти без человека. В каждом оно есть, и это чудо стоит всего остального.
Это чудо именно частное, каждый пред ним — одинок и наг. Казаков чуждается «коллектива», причем не только соцреалистического «рабочего котла», переплавляющего хорошее в отличное, но и камарадшафтов «коллег», получающих открытки из Марокко стариков Велосипедовых, инкубаторных интернатов «Полдня» и прочих шестидесятнических попыток скрестить ужа с ежом. Какой там коллектив, когда и вдвоем-то мучительно трудно друг друга услышать.
Верно, без оттепели не было бы, наверное, писателя Казакова; но ведь и сам Казаков стал лицом оттепели именно потому, что она была не «программой», но отражением смены ценностей. Солженицын вернул душу расчеловеченному было Щ-854, превратив его в Ивана Денисовича (Хрущев не мог этого понять и ставил в пример ударный труд его бригады при кладке стены, видя в И. Д. все тот же «винтик» — только хороший, годный винтик, который негоже держать в ГУЛАГе — ну а можно, например, послать по комсомольской путевке на Братскую ГЭС). Казаков очеловечил тех самых «баб, слобожан и слесарей», но не мимолетных вагонных попутчиков, а тех, ради кого он сам, москвич, вышел-таки из того самого поезда и постучался в окна, где горели те самые огни. Не побоявшись тех, кто уже тогда мог бы сказать: «Но мы-то знаем».
5.
Наследие Казакова — две, много — три дюжины рассказов. Есть среди них классически-конфликтные, — но чаще, чем явные пороки, жизнь людям ломает будто некое зло, извечно присущее нашему миру, проявленное в непонимании, неслучайных случайностях, гордыне. Есть и рассказы вполне трагичные, где в драме одного человека отражена нравственная опустошенность целой страны. А есть рассказы о чуде. Эти-то и есть самые лучшие.
Не о «чудесах», которыми любили кичиться и советские, а о чуде — тихом, а порою и тайном, не заметном ни для кого, кроме тех, кому оно ниспослано, — и самого автора, призванного в свидетели и трепещущего от того, что сам он, грешный, стал причастным тайн. Рассказать о чуде можно только так: не расплескав ни мгновения, не упустив ни шороха, ни запаха, ни оттенка, ни вскользь пролетевшей мысли. Потому (а вовсе не пресловутого стиля ради) так одухотворена у Казакова природа — она сама соработница чуда и свидетельница его.
Вот они: «Тихое утро» и «Ночь» (а какой там сюжет? Охотник идет по лесу, встречает у костра подростков-рыболовов, говорит с ними два часа и дальше идет — и все же это рассказ именно о чуде, и ни о чем другом), «Поморка» (90-летняя старуха готовится к главному в своей жизни чуду) и «Трали-вали» (один из самых сильных образов Казакова — вечно пьяный бакенщик, спасающий душу — свою и тех, кто окрест, — песней). Чудесен, и даже по канонам сказки выстроен сюжет «Долгих криков» (а впрочем, чудо ли — то, что всего лишь сбывается сказанное: стучите — и отворят вам?), и чудесна «Осень в дубовых лесах» («Главное, сколько в жизни у каждого будет таких ночей»). И хватит этого чуда — на всех.
Такая щедрость дает Казакову еще одно редкое право: говорить просто и ясно, без оглядки и без боязни быть уличенным в банальности и пафосе. И говорить о себе, без скорлупы рассказчика — повествователя — лирического героя и прочих там актантов и творцов дискурса. О себе, рабе Божием Георгии, о своем страхе смерти и чаянии жизни будущего века, о предстоящей разлуке и грядущей встрече, о малости перед лицом бытия и гордости от угаданного, кажется, предназначения, — и о сыне, плач которого был тем чудом, породившим последний его рассказ.
Но мы-то знаем...
Пусть даже и так — но все те беды и страхи, о которых мы, кажется, знаем, не отменяют чуда, а лишь еще больше вопиют к его явлению. И еще мы знаем, что не можем знать ни дня, ни часа, ни обличья, в каком чудо придет — хоть к кому бы из нас, хоть к одному, а будем верить — что и ко всем.
И к механику Попову, и лоцману Малыгину, и капитану Жукову, и рыбаку Котцову, и к машинисту состава, тянущего кругляк до заграничной станции Вайниккала, и к менеджеру компании с хищным названием, и к лихому человеку в ледяной пустыне, и к охраннику, смотрящему в телевизоре концерт ко дню сотрудника органов в будке за бессмысленным забором.
И ко мне.

http://russlife.ru/allworld/read/chudotvorets/index.php
 



Tags: Юрий Казаков, выбранные места, картина, о литературе, память, ссылка
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 4 comments