Елена Штурнева (elena_shturneva) wrote,
Елена Штурнева
elena_shturneva

НИКОЛАЙ БОКОВ "И СМРАД, И РАЙ"


Тот клошар вошел в вагон метро и встал поблизости. Мгновенно потянуло тяжелым запахом от него, и все усиливался он, уже и обозначив предел, когда потребуется переменить место. Я колебался, стесняясь, однако, столь откровенного жеста отвержения ближнего. Тело намеревалось само совершить бегство, грозя тошнотою и тем подчиняя себе мораль. Ах, инстинкт отталкивания (и притяжения…), кто дал тебе право и силу?

К моему облегчению, клошар удалялся: он пошел по вагону, вглядываясь в лица пассажиров, словно разыскивая знакомого. Высокого роста, плотный, с волосами до плеч, лет сорока. На его сероватом лице выделялось розовое пятно с носом посередине.


Он держал сумку – большую и крепкую, какую предпочитают в скромных доходами семьях. Признаться, и мне она по душе: нет риска, что ручки ее оборвутся под весом картофеля.

Он остановился и стоял. Тут же люди вокруг него зашевелились, оглядываясь. Молодой мужчина с наушниками даже поднялся и ушел по вагону, и уселся вблизи меня. На лице его сквозило смущение, словно он боялся встретить осуждающий взгляд кого-нибудь, кто догадался о причине его перемещения. Будучи из их числа, я не хотел увеличить его неудобство и наблюдал за ним искоса. Он был, несомненно, хорошо воспитан, и в чеховской традиции, усвоив не замечать оплошности другого. И вот тут не случайность разлитого соуса, а образ жизни. Как быть?

Клошар проехал еще остановку и сошел на станции Jasmin (Жасмин!). Ситуация окрасилась смыслом. Мне подумалось, что она обращалась ко мне, – она почти иллюстрировала лесковский рассказ «На краю света», который я читал накануне. Там есть эпизод, когда епископа-миссионера в Сибири и его гида туземца застает буран. В степи. Они лежат рядом, накрывшись шкурой оленя и занесенные снегом. Их спасает крохотное пространство, которое они согрели своим дыханием. Миссионера терзает исходящая от туземца-спасителя вонь: немытого тела, гнилой рыбы и мяса, псины, коими пропитана его одежда, смрад изо рта. Епископ теряет сознание и приходит в себя по окончании снежной бури.

Лесков, как это у него бывает, дидактичен и тем немного насилует реальность, – жмет на педаль, сказал бы французский читатель; этим русская литература занималась весь XIX век, готовя, по-видимому, нас к большевизму.

Параллельность события и моего чтения была мне очевидной. Неясно только, от чего клошар спасал меня зловонием. Тем, что делал невозможным приблизиться к нему, если б я на то решился? Задача Христа настолько трудная, что пришло время признать свое человеческое ничтожество?

Тема обоняния в литературе не очень разработана, как и двух других низших чувств, осязания и вкуса. Два высших, зрение и слух, напротив в чести и в прозе, и в поэзии, причем слух почитается главным, несмотря на известную поговорку («лучше один раз увидеть…»). Мария Магдалина, видя воскресшего Иисуса, принимает Его за садовника, и лишь услышав Его, узнает и восклицает: «Раввуни!» Иисус даже запрещает ей осязать, говоря: «Не прикасайся ко Мне, но иди к ученикам», и так далее.

Вкусом в литературе пользуются, в наше время, похоже, это чувство из пяти стало на практике самым главным, но философствуют на его счет редко. В Евангелии от Иоанна о нем говорится вскользь в рассказе о чуде на браке в Кане Галилейской. Там вино, превращенное из воды, названо хорошим и лучшим.

Но я уклонился от зловония.

И это естественно.

Было, однако, золотое время, когда я с боролся с «естественностью», точнее, с естеством, источником страстей и привилегий. Ведь неприятные запахи отцы монашества заповедовали терпеть и одолевать смирением. Теоретически считалось, что вонь сопряжена с присутствием нечистой силы, а ее одолеть можно только (сверх)человеческим смирением…

Лето и осень 1987-го я проживал в монастыре Констамониту на Афоне – то был прямой опыт монашеской жизни с целью определиться. Монастырь считался харизматическим – старейшие братья его и герондас (настоятель) вышли из тогдашнего центра обновления Афона – из обителей Ксиропотаму и Филотеу (о сем последнем у меня до сих пор воспоминание как о подлинном рае на земле!). Герондас тогда согласился принять меня на время, пока я не решу, делаться ли мне монахом. По афонским правилам, решения его одного было достаточно. По истечении же четырех лет монашеской жизни я получал бы автоматически греческое подданство.

Особенность афонской жизни – это отсутствие некоторых удобств или их ограниченное употребление. Не было, например, электричества и горячей воды… Время определялось по солнцу, и поэтому часы сна постоянно немного сдвигались. На закате ложились спать, в полночь начиналось богослужение и с восходом заканчивалось. Можно было вернуться в постель, а подъем происходил уже на полном свету. Эти сдвиги создавали состояние «подвешенности», нереальности. Затем следовала физическая работа: на огородах и в садах. И какие там росли ароматные помидоры, на стеблях высотой в три метра! Какие персики, – стоило плоду дать от спелости трещинку, как его облепляли гудящие бронзовые жуки и вмиг раздирали сладкую и свежую плоть!

Уборка, ремонт, расчистка дорог для паломников, – они получали заранее оплаченный четырехдневный пропуск на полуостров и ходили от монастыря к монастырю.

Меня уже намечали к будущей должности: мой наставник отец Харалабус (Харлампий по-русски) привел в библиотеку и показал: вот тут ты бы и работал… Стеллажи с книгами, покрытые пылью, кучи бумаг и изданий прошедших веков, в том числе и на русском языке… Я захотел уже сейчас. А, нет, это потом, сначала побудешь пару лет в послушниках… Видно было, что библиотекой не пользуются часто: какая-то кучка кирпичных обломков, оставшаяся от ремонта… Нельзя ли уже убрать? Нет, вот помолишься пару лет, поработаешь по хозяйству, потом станешь библиотекарем…

В церкви мне определили место рядом с престарелым монахом, отцом П… Эти монашеские стояки с сидениями соединены все вместе, но разделены стенками. Сидение поднимается, когда читаются или поются «неседальны», а при чтении псалмов можно сидеть. Внизу у сидения приделан деревянный выступ, на который хотя и не сесть, но можно опереться задом, если сидение поднято. При долготе службы – а храмовая праздничная Иоанну Крестителю длилась, помню, 14 часов, – такая возможность слегка опереться представлялась благом. Не зря этот выступ именуется у католиков милосердием.

Испытание же пришло со стороны отца П… в виде запаха. От немытой, вероятно, годами одежды. Монашеское немытье – ранняя добродетель, почитаемая уже в трактате Лествичника, синайского подвижника VI века. И ведь справедливо: для плотского привлечения природа использует ароматы, а для целомудренного отталкивания хороша вонь. В условиях же мужского общества, куда женщине вообще вход запрещен, дурной запах оберегал от известного возможного соблазна.

Однако же я скоро изнемог. Первые ночи благополучно вытерпел, а затем сама мысль о том, что надо идти в церковь и терзаться обонянием, начала тяготить. Пришла, наконец, спасительная, хотя и несколько макиавеллиевская мысль. «Отче, – сказал я, – нельзя ли мне, новичку, поухаживать за тобою немного? Позволь мне по-братски тебе услужить и постирать твою рясу».

Он сразу согласился, и братия одобрила: вот, мол, какой услужливый, молодец.

И я получил узел с одеждою, где главной была ряса – то есть монашеская туника черного цвета из плотной ткани. Стирали в корыте, выдолбленном в камне, – поверхность его шероховатая, в ямках. И я уже радовался этому обстоятельству, поскольку разъяснилась, наконец, строка в латинском уставе св. Бенедикта, основателя ордена бенедиктинцев: «Брат бережет свою одежду и потому часто ее не моет». Мне, современному читателю, было непонятно: почему же от стирки одежда портится? И вот разъяснилось! В средневековом корыте стирать нужно действительно осторожно и редко.

Вода подогревалась в котле на дровах. Ею пользовались на кухне. И мне разрешили взять.

От пара первой воды я едва не угорел, и ушла она черной.

Вторая вода получилась черной же, но уже в зловонии слышалось мыло.

Третья вода пошла темно-синей, и запах мыла преобладал.

С огромной бадьей я пошел за кипятком в четвертый раз, но тут заведовавший котлом брат сказал, что не хватит для кухни. Да и странно, что ты все ходишь да ходишь: сколько же можно стирать? Однако смилостивился и полведра позволил налить.

Дважды я прополоскал рясу в холодной, увы, воде, – кристально чистой, из источника, –
афонские монастыри все привязаны к таким источникам. Кроме особенно рьяных скитов и подвижников, собирающих воду дождевую.

Ряса висела на солнце и сохла, и радовала мой взор и душу избавлением. Отец П…, довольный, пришел и сложил ее аккуратно, и поблагодарил от души. И братия кивала головами одобрительно.

Легко я вскочил ночью от стука симандры, – это деревянная дощечка с шариком на веревочке, которой потряхивает брат-побудчик, обходя монастырь в полночь, и она производит резкий сухой стук. Пора начинать келейное правило, или офелию (кстати, вот откуда шекспировская шутка Гамлета: «Иди в монастырь!»).

Колокол ударил к службе. Отец П… уже был в своем стояке. От него текли ручейки зловония… Я терялся в предположениях. Улучив удобный момент, – за разговеньем в трапезной, – я поинтересовался, как он себя чувствует в вымытой рясе. «Очень хорошо. Я буду носить ее по праздникам. А на мне вторая, на каждый день, рабочая».

Как сшили лет десять назад – ни разу не мыли.

– Надо и ее выстирать, отче! – воодушевился я.

Однако братия воспротивилась, считая, что одного раза моего усердия вполне достаточно. На другую ночь я заметил, что переношу дурной запах уже легче и равнодушнее. Упражнение аскетическое не бесконечно. Оно, конечно, не от людей, и потому избежать его невозможно. Принеся же плоды, оно прекращается. И заменяется новым… Таковы ступени к совершенству бесстрастия.

(Вот попробуй только вспомнить судьбоносные времена! Ночью с полки упало что-то, я встал посмотреть: сложенная карта Франции с действующими монастырями бенедиктинскими, цистерцианскими и кармелитскими… Без всякой видимой причины вышла из книжного ряда вон и свалилась.)

Значит, зловоние – испытание, через которое нужно пройти, чтобы приблизиться к Богу… Об этом можно было узнать, как ни удивительно, и в погромную эпоху совка, из литературы, так сказать, официальной. «Житие Юлиана Милостивого» Флобера переиздавалось в собрании сочинений… Тургенева, поскольку сей последний перевел житие на русский язык и числился прогрессивным писателем ради образа Базарова в «Отцах и детях».

И пока «на стене висело радио, из него вещала гадина» (Вадим Крейд), можно было прочесть о перевозчике через реку, к которому приходит однажды путник голодный и холодный. И больной вдобавок. И не может согреться. Лодочник кладет его в постель, но тот все дрожит, а струпья его текут гноем. Согрей меня, просит он, ляг рядом со мною. Лодочник не брезгует и этим. Незнакомец мерзнет по-прежнему жестоко и говорит: дай мне еще твоего тепла, ляг на меня. Смиренный Юлиан исполняет и это. И тогда вдруг отпали струпы с тела бродяги, и зловоние сменилось необъяснимо прекрасным ароматом… и Христос вознесся с душой святого лодочника в небесную обитель…

Мне же приходилось преодолевать отвращение. И тем самым мои действия сводились на нет.

Наконец, пришел день моего выхода из Констамониту, «день змеи», предсказанный мне в сновидении, о котором я рассказал в другом месте. Пешком я двигался через материк, а затем рискнул пойти через горы Эпира, сокращая дорогу, из Янины в Игуменицу, порт, откуда предстояло переправиться в Италию, поскольку совковая Албания (а за нею еще Югославия) была для меня закрыта. Один грек, обнаружив меня ночующим на улице, подарил мне денег на билет до острова Корфу, или Керкиры, лежавшего на полпути.

Синее море, и воздух столь чист, что им можно питаться: голод легче тогда переносится. Впрочем, на пальмах есть финики дикие, почти без мякоти. Люди здесь более закрытые и равнодушные к нужде, – вероятно, потому, что здесь находится тюрьма, и кажется им, что бродяга из этих, виноватых в сделанном чем-то таком. Но там, где народ безразличнее, отзывчивее священники, – и наоборот. Это наблюдение подтверждалось повсюду в тех религиях, какие попадались на моем пути. Словно небо заботится о некоей гармонии, блюдет минимум равновесия, без которого устанавливается ад.

Так и здесь обнаружился священник отец Евангелос, принявший близко к сердцу мою нищету. Покивав головой, он отправил меня в склад одежды, составленный из приношений прихожан, коим заведовала жизнерадостная Мария. Я согласился улучшить свой гардероб рубашкой и свитером, и Мария вынесла ворох.

– Автос? Оморфос поли! (А эту? А ту? Очень красивая!)

Был на острове монастырь с чудотворной иконой, и я отправился в паломничество, ибо корабль до Италии должен был пройти спустя неделю. Через местность, застроенную домами, а потом и коттеджами, пришел я, наконец, в небольшое село. Тут шоссе обрывалось. Берег высокий, почти проселочная дорога, сосняк. И странная цепочка построек вдоль дороги: дома совсем новые, однако накренившиеся и покосившиеся, наподобие башен пизанских, да еще и в разные стороны. Словно пьяные на ярмарке. И ни одного человека. Дорога уперлась в ворота монастыря, и там была жизнь: богомольцев несколько, монахи, лавка иконок. А главная икона называлась Миртиотисса (Благоухающая). Пахло приятно, как всюду: ладаном, маслом, сладковато.

Инок мне объяснил тайну пьяных домов. Некий подрядчик вздумал открыть ресторан и гостиничный комплекс: вид на море и лес, как славно тут кушалось бы и развлекалось. Ему советовали не делать, говоря, что берег непрочен, что возможны оползни по причине дождей и воды, стекающей с горы. Да и место святое: на пути к монастырю, не надо бы. Не послушался. Ну и вот.

Ночевать меня не оставили. Остров Керкира зажиточный, однако попалась на обратном пути семейная нищенски одетая пара, собиравшая съедобную траву – «хорта, хорта!» – повторяли они, – напоминавшую листья одуванчика, но кисленькую на вкус.

Заночевал я в близлежащем селе. Площадь, церковь. Таверна: большая тускло освещенная зала, группы людей, сидящие за столами по пять и по шесть, часто и молчаливо. Пьющие чай.

Поблизости стоял дом, и мой глаз бродяги сразу признал в нем место сегодняшнего ночлега: ставни закрыты, а при доме что-то вроде террасы с крышей, но без дверей. Вдоль во всю стену тянулась полка с растениями. В этом коридорчике я немедленно разложил спальный мешок. Лежачего меня не было видно, разве что ноги заметил бы кто-нибудь, подойдя совсем близко. Но зачем подходить, и кому? Хозяева же отсутствовали.

Усталый, я заснул. И проснулся глубокой ночью в раю. Тончайший прекраснейший аромат стоял вокруг меня. Я лежал на полу – нет, плыл в неземном благоухании. Свежая сладость его ласкала всего меня и питала: не было ни голода, ни усталости.

Тишина стояла полнейшая. Дверной проем вырезывал прямоугольник звездного неба. И первая мысль была, и единственная: «Миртиотисса».

*

Если уж речь зашла о таких вещах, то с Керкиры я вернусь назад, в Игуменицу, а оттуда, как в кино, задом в горы Эпира. В тот день я прошел перевал и начал спускаться к побережью. Еще много предстояло пройти километров. Меня подгонял голод, нагоняла ночь и неотвратимо наступала усталость. На этой высоте холод стоял предзимний, и я беспокоился, не попасть бы под заморозок в моем тощем спальнике и вдобавок голодным.

Пришла минута, когда тело распорядилось самовольною остановкой: не могу сделать и шага. Молитвы я прочитал все, какие знал наизусть. Приходили на ум собственные: идти не могу, обессилел, спать наверняка не получится из-за голода и холода, но я верю в Тебя, Господи, что ты бедняка не оставишь.

Травы не нашлось подстелить, а только ровное без камней место. Голая – и хорошо, что земля, что не под дождем. Я совершил все обычные приготовления: половина пластиковой пленки на землю, на нее спальник, и я залез в него одетый, а другой половиною пленки накрылся, сделав себе как бы кокон полупрочный, полупрозрачный.

Другого выхода нет: ни еды, чтобы подкрепиться и уйти от горного холода (а в таком состоянии одна оливка, например, сделала бы чудо! На одной оливке я прошел бы еще пять километров!) И нет надежды на сон и отдых: холод и голод бодрят бессмысленно, будят.

Я лежал на спине в мешке и под пленкой. И тут…

В груди возникла теплая точка, вдруг, словно кто-то уколол иглой, или коснулся чем-то тонким. Она стала расширяться, словно теплая вода… нет, теплый воздух разливался внутри моего тела… хотя, пожалуй, и воздух тяжеловат… само тепло текло по телу, спустилось в бедра и руки и достигло конечностей, пальцев ног. Я был полностью нежнейшим образом согрет, и не только: удивление, свежесть и радость наполнили сердце. И так я заснул.

Но мне было б обидно проспать такое состояние. Оно меня и разбудило.

Пленочный кокон, покрытый изнутри испарением дыхания, от заморозка обледенел и превратился в твердую сферу, стоявшую надо мной. Она сияла светом, поскольку полная луна тем временем поднялась и залила им округу. Мое наслаждение ничто не смущало: ни тени голода, легкость, райское тепло, счастье при мысли о любовном покровительстве великих сил, владеющих человеческой жизнью и, стало быть, смертью.
"ЗЕРКАЛО" №39
http://zerkalo-litart.com/?p=7970


Tags: 500 рассказов, журнал, рассказ, ссылка
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments