Елена Штурнева (elena_shturneva) wrote,
Елена Штурнева
elena_shturneva

Майя Кучерская "ХИМИЯ «ЖДУ»

Все начиналось с воздуха. Менялся его химический состав.
Что-то из него вынимали. Точно обтесывали потихоньку один, затем другой атом молекулы кислорода. Снимали легкую стружку. Работа шла незаметно, но споро! — вскоре кислород исчезал вовсе, вытеснялся углекислым газом. Или каким-то другим — он не знал. Дышать становилось все тяжелее. А газ все сочился да сочился сквозь — из-под закрытой двери, струился из щелей окон, прорезей паркета, невидимых вентиляционных отверстий в потолке. Постепенно он начинал его видеть — тихий полупрозрачный беловатый пар без запаха, комнатной температуры, вроде бы безобидный. Но пар уплотнялся, превращался в синеватый дымок. Кутающий душу тесно, смертно. Травил.

Дымок был тоской по ней. Тоска нарастала, в кабинете уже нельзя было находиться! Дым ел глаза, летучими, но жесткими когтями драл горло — он одевался, почти бежал на улицу, заранее зная: бесполезно. Свежий воздух — как ни свеж, как ни пронизан ароматами весны, лета, осени — не растворит. Ядовитое облако не рассеет. Потому что оно стоит в нем, злым колом, давит на горло изнутри. В конце концов какая-то тонкая стенка внутри прорывалась, пробивая трещину — и тогда душу заливало бешенство.
Задыхаясь в едких испарениях, он мечтал удушить и ее. Налечь всем весом, коленом — на грудь, нажать на горло, никаких подушек, играем в открытую — ощущая ее тело, ее тепло и сопротивление. Ладони одна на другой, горячая длинная шея, да кого теперь волнует ее длина, он усмехался — сонная артерия бьется, сопротивляется, хочет жить.
Тут она поднимала на него глаза. За миг до расправы. Глядела. Никогда не взглядом жертвы, нет! — только устало. Всегда с любовью.
Он сразу же отступал. Откидывал пятерней-убийцей нависшие на лоб волосы. Ладно, живи пока. Но шло время, отрава снова начинала действовать, и опять ему хотелось кусать, грызть ее зверем, не грызть, так хотя бы хлестать по щекам, пусть болтается ненужная голова, маша волосами. Причинить ей резкий, физический вред. Пусть повизжит немного. Или явится уже в конце-то концов.
Хотя можно было поступить еще проще — прострелить ей голову из пневматического ружья, что лежало у него в загородном гараже, где он хранил зимнюю резину — на всякий случай и по случаю же обретенное. Смотать в гараж, бросить ружье на заднее сиденье, разрешение у него есть, вернуться и застрелить. А потом сорок дней спустя, через сорок поприщ выжженной черной пустыни, она ему позвонит. Просто позвонит, усмехнется: привет, мол. И положит трубку. Положит трубку. Этого будет довольно — вполне! Он снова станет богачом.
Ничто не помогало. Ни убийства, ни мордобой. Не звонила все равно.
Наваждение продолжалось.
Голубая скатерть на кухне была она. Он скидывал скатерть, солонка изумленно летела на пол — пятна, пора стирать, жена пожимала плечами, но и столешницей, красивым правильным овалом под скатертью тоже была она. И белыми занавесками на кухне в дурашливых цветных точках. И фиалкой в горшке. И свесившимся со стула пледом, кривыми черными клетками на красном. И снегом, который наконец посыпал.
Вот до чего он дошел. Идиот.
Бывший дьякон, инок Сергий, в миру Алексей Константинович Юрасов. Образование — медицинское высшее. Ныне — специалист по продвижению лекарственных препаратов крупной фармацевтической компании в аптечные сети, с неизбежными, требуемыми службой втираловом и преувеличениями. А как еще?.. семья.
* * *

Двадцатитрехлетний, лохматый раб Божий Алексей сидел на лавке шумной автобусной станции в Калуге. С брезентовым рюкзаком за плечами, Иисусовой молитвой на устах, «Откровенными рассказами странника» на коленях, которые читал и перечитывал тогда взахлеб. Пришвартовался пока к маленькой пристани в снующем людском море, был выходной, суббота — все куда-то перемещались.
Ждал себе автобуса в Козельск, не видя, не слыша. Тут-то и появились эти… в платочках. Одна повыше, в очках, сутуловатая, другая пониже и побойчей — кареглазая, кругленькая — ему показалось в первый миг. Простите, пожалуйста, а Вы случайно не знаете… (та, что в очках, смущенно, но строго). Он знал. Так и покатили в Оптину вместе, куда денешься? По дороге не сразу, но разговорились. Потом вместе работали на послушании — тоннами чистили картошку, до боли в пальцах терли морковь, свеклу, рубили громадными ножами капусту, и говорили, говорили без устали, без остановки — исключительно на духовные темы. Изредка маленькая вдруг прыскала, несмотря на то что обсуждали-то самое важное, но всегда этот прыск оказывался тем не менее кстати, он тоже смеялся в ответ — под неодобрительные взгляды не раз застававшего их за этим бессмысленным смехом отца Мелетия, сурового, пожилого монаха, главного по кухне.
Обе девочки учились в московском педе, робко мечтали уйти, может быть, монастырь. Но кареглазой пока не разрешала мама — и правда, как я ее оставлю одну? — пожимала она плечами, — папа-то у нас давным-давно тю-тю. Высокая хотела сначала доучиться, но потом уж точно. Вот и рядом тут вроде должны были открыть женский, Шамордино, Амвросий Оптинский его очень опекал… По вечерам, на длинных службах все трое исповедовали грехи за день отцу Игнатию, поражавшему их неземным видом и взглядом сквозь — сразу туда. Куда надо.
Та, что в очках, была посуше и помолчаливей, она словно уже определилась, понимала, как ей жить дальше, куда идти. Маленькая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся круглолицей, с румянцем во всю щеку, с шаром жестких светлых волос под косынкой, которые то и дело мешались, непослушно скидывали платок, была птенец неоперившийся. Любопытный. Не смотрела — хлопала глазами. Все ей было интересно, все важно было понять, а крестилась она, оказывается, месяц назад всего! Несмотря на речи про монастырь, и сама она, конечно, не понимала еще, чего хочет. И глядела на всех, вот и на него тоже, словно вопросительно и с надеждой. Отдувала склонив голову набок, челку, складывала губы недоуменно, дыша невинностью, дыша чистотой и верой, верой и ему тоже. «Сестренка», прозвал он ее про себя. И с удовольствием отвечал на ее детские, прямые вопросы — он-то в православии прожил уже год — ветеран.
Но на собственные вопросы не знал ответов и он. Его тоже тянуло в монастырь, к подвигам иноческим. Но если его призвание жить в миру? Как не ошибиться, как выбрать свое? Хотя и в миру можно было стать батюшкой, но тогда не стоит терять времени — надо поступать в семинарию скорей…
Однажды после длинной монастырской всенощной, закончившейся только к ночи, службе, на которой на несколько мгновений он вовсе потерял себя, весь словно растворившись в небесном братском пении, Алеша вышел из храма, присел на стоявшую здесь же скамейку. Передохнуть, ноги подкашивались, даже до их домика брести не было сил. Великий пост двигался к концу, и уже совсем другими запахами дрожал воздух, уже пряталась в набухших мокрых почках весна, и в потеплевшем ветре, и в раздвигавшихся светлых днях. Алеша прикрыл глаза. И увидел Амвросия Оптинского.
Преподобный Амвросий вышел среди других людей из храма. И пошел к нему. Такой же седобородый старичок со впалыми щеками, каким он был нарисован на иконе, только сейчас он выглядел гораздо более худым, слабым. Батюшка присел с ним на скамейку, да так близко, что видно было его длинную белую бороду, серебряный крест, который почти заслоняла борода, и то, что подрясник его ветх, на локте рукав почти протерся, просвечивает. Глядевшие прямо на Алешу серые глаза были в мелких морщинках и очень усталые, красные, с набрякшими веками, точно и преподобный после службы изнемог. Алеше показалось даже, что он ощущает тонкий аромат ладана, но и как будто и запах старости, лекарств… Хотя разве такое возможно? Но спросил Алеша совсем другое, как по-писаному, как солдатик заведенный. Раз старец явился — надо спрашивать о главном.
— Что мне делать, отче? Остаться в миру или уходить в монастырь?
Амвросий взглянул на него еще пристальней — и не ответил. Только все так же глядел и глядел прямо в глаза с выражением, полным сочувствия, совершенно родственного, но неземного по силе, и одновременно с кротостью — нечеловеческой, святой.
И от этого взгляда все откатилось в несуществующую даль — все другие вопросы, которые тоже следовало, конечно, задать и которые начали было роиться в Алешиной голове, и выходившие из храма, крестившиеся люди, послушники, монахи, и мокрый весенний ветер, и слабый свет зажженных у ворот фонарей. Они посидели еще немного, так же молча, и словно во сне. Алеша чувствовал, что от этого взгляда Батюшки и от незаслуженной любви к нему по лицу у него уже текут слезы, внутри точно открылся источник слез, которыми он не управляет — сами собой они так и льют потоком. Наконец старец поднялся, Алеша встал тоже — преподобный Амвросий медленно и раздельно благословил его, глядя на него все так же молча и все тем же взглядом небесной шири. Алеша поцеловал сморщенную старческую ручку, мягкую и теплую на ощупь. Батюшка тихо побрел в сторону братского корпуса да так и растворился во тьме.
Алеша рассказал о видении отцу Игнатию, тот слушал его с мягкой улыбкой, но без удивления и посоветовал никому больше об этом не говорить. «Не надо, — качнул он головой. И добавил вдруг с подъемом, почти восторженно: — Преподобный здесь, здесь, это и все сейчас ощущают, не один вы!».
Через два дня Алеше нужно было возвращаться в Москву. Прощаясь со своими новыми знакомыми, он снова плакал. Все сошлось, все слилось в эту минуту. Вот стояла перед ним эта девочка с такими прекрасными, наивными глазами, ставшая ему за эти дни любимой сестрой, вот ее милая, неразговорчивая подруга, которой он был благодарен за то, что она никогда не мешала им, и совсем уже близкая Пасха, и недавняя, почти обыденная встреча со старцем, убедившая его в близости неба — и на следующий после встречи день накрывшее его покаяние, никогда не испытанной прежде силы — кромешное, жгучее. После молчаливого общения с преподобным он понял, как сам-то он, сам далек от явленной старцем небесной любви, как плотно окутан коконом самомнения, самолюбия, высокомерия. И жажда быть чистым, быть простым, быть хорошим забилась в нем живым, жадным источником, но к этому роднику прибивалось сейчас и другое — он хотел, чтобы все, что он чувствует сейчас, прощально, по-братски обнимая эту румяную, вечно удивленную девочку — чувствовала и понимала она.
Когда Алеша вышел из монастыря и зашагал пешком к Козельску, сквозь еще не оттаявший, но уже шумно щебечущий лес он осознал смятенно: больше всего жаль ему оставлять не святую обитель (сюда-то он так и так вернется, видение старца явно означало призыв), а сестренку. Она была вовсе не такой простушкой, как показалось ему поначалу, нет. В ней жил артистизм, задор, легкость… И много чего еще, чего он толком не понял, но с чем хотелось быть рядом, во что хотелось погружаться глубже и глубже. Как хорошо было с ней говорить! И смеяться… Но и молчать.
Ничего, кроме ее имени и того, что она учится в Москве в педагогическом, Алеша не знал. Даже телефонами они не обменялись — вроде как ни к чему. И в какой именно храм она ходила в Москве, он не узнал. Как мог? Не узнал.
Весну и половину лета Алеша провел в Москве, защищал диплом, получал зачем-то корочку, попутно избавляясь от вещей, книг, тетрадей, накопившихся за время учебы да и за всю жизнь, к чему это теперь? Ветхий человек, как эта старая одежда, кассеты с записями, исчезал, убирался прочь, в тьму прошлого. Несмотря на твердое решение уйти в монастырь, Алеша хотел ее напоследок увидеть. Дважды подряд приезжал к ее институту утром, стоял в стороне, пытаясь разглядеть ее в толпе спешащих на занятия студенток — не ее саму, так хоть подругу в очках; не разглядел.
После Преображения он уже ходил в подряснике, грубых ботинках, измученный, но счастливый, работая то на стройке, то в братском корпусе, то с корзинкой на грибном послушании в лесу. Тяжко было, не привык он столько работать — но все-таки светло, ведь все они делали общее святое дело — восстанавливали обитель из руин, и ребят подобралось много, таких, же как он, — молодых, полных сил, душу готовых положить ради родного монастыря и жизни монашеской. Однажды брат, обычно читавший на службе, сильно простудился, попросили читать Алешу. И оказалось, он читает очень хорошо — звонко, внятно — вскоре его тоже посвятили в чтеца.
В золотом стихаре он выходил в середину храма и ровно с затаенным вдохновением (так ему казалось!) читал Псалтырь, читал Апостол. Солнце лежало на темной, шершавой странице. Книга была совсем старой, еще из тех времен. И только солнце знало и видело, кто читал по ней здесь, в этом же храме, сто лет назад. Державшие книгу пальцы заметно дрожали — между службами он выполнял теперь самую грязную и тяжелую работу: мыл, отскребал, выносил помои. Так отец Игнатий помогал ему бороться с тщеславием, с мыслями о том, как красиво он читает, как глубоко и выразительно звучит его голос.
А потом случилась эта история с благочинным. И почти сразу же, с соседом по келье, которого он считал лучшим своим другом, впрочем, одно с другим было тесно связано. Постепенно вскрылись и другие детали — когда готовились к приезду митрополита, и отец игумен совершил поступок… Но тс-с. Нет, никогда Алеша не обнажал наготу братьев своих, и никому так и не открыл ничего из виденного тогда в монастыре. Но каждый из этих случаев, один за одним оставлял сквозные ранения, а последняя история так и билась в нем несколько месяцев, пока не выжгла всякое желание оставаться здесь дальше. Тем более жить до конца жизни.
Из всех этих историй следовало, в сущности, простое: даже самые искренние здесь — слабые и грешные люди, способные и на подлость, и на предательство, и на любой человеческий грех. И это бы было ничего, но ведь в отличие от тех, кто жил за монастырской оградой, эти, эти учили других. Батюшки, из которых один был… а другой… требовали от других, точно таких, как они, грешных людей, приезжавших в монастырь за советом мирян, невозможного. Проповедовали им бескорыстие, жертвенность, целомудрие, любовь к ближнему и Богу в непосильных пределах, точно забыв оборотиться на себя…
Четыре года спустя, уже в дьяконском сане, отец Сергий навсегда покинул обитель.
В миру он снова превратился в Алешу и почти сразу, как-то взахлеб женился на первой же засидевшейся в девках невесте, которую высмотрел на одном московском приходе. Тогда хотелось только тепла, тепла человеческого и жен­ского, и крепкоголовых мальчишек-сыновей — нормальной, не придуманной, не фальшивой жизни наконец!
Его законная супруга, из многодетной православной семьи, была старше его на несколько лет. Она легко простила ему его прошлое и полюбила его точно такой любовью, в какой нуждалась его неприкаянность и сиротство. Котлеты, борщ, клюквенный с детства любимый кисель. Накормила, спать уложила. Год он проплавал в ощущении длящегося блаженного отходняка и радовался, что может быть просто мужиком, принимать решения, заниматься ремонтом, зарабатывать, есть заслуженный ужин, обнимать жену; в церковь, конечно, не ходил вовсе — и жене доставало такта его не трогать.
Хотя поначалу ему часто снилось, как он служит — как уже дьяконом выходит на солею и провозглашает великую ектенью — тихо, сладко теряя себя, становясь частью возводимого молитвой космоса. Вот храм сей, вот пресвитеры его, дьяконство, иноки, притч, вот богохранимая страна наша, взгляни, Господи, власти и воинства ее, вот они сидят в своих кабинетах, лысые, важные, подписывают бумаги, а вон солдатики маршируют на плацу, и зябко им, и тошно, но шагают, а вот град сей и другие города, городишки и деревни вокруг, а вот и воздух, которым мы дышим, деревья и плоды, а вокруг плещут моря с плавающими и путешествующими, больницы со страждущими, темницы с плененными. Мир человеческий и земной он приносил Господу, к подножию престола Его. Только б не сбиться, только бы голос не задрожал.
Алеша просыпался в тревоге, полдня потом ходил сам не свой. Но через полтора года родился наконец сын. Спать сразу пришлось меньше — он жалел жену, вскакивал к кроватке, баюкал их мальчика — и спал уже совсем по-другому, дергано, вслушиваясь и сквозь сон к пыхтенью в кроватке — совершенно без сновидений.
Он встретил сестренку в поезде. После женитьбы его прошло восемь лет. Он разглядел ее уже на перроне, возле собственного, второго вагона. Но оказались они не только в одном вагоне — в одном купе. Он узнал ее сразу же, когда она протягивала билет проводнице, стоя к нему вполоборота, и огорчился: теперь она и в самом деле располнела, волосы отрастила и собирала в унылый пучок, возможно, от этого золотистый оттенок из них ушел — блеклый, никакой цвет. В уголках глаз, у губ проступили морщины — она выглядела старше своих лет. Он вошел в купе вслед за ней, неторопливо, глядя ей прямо в лицо, поздоровался. Она его не узнала, ответила вежливо, равнодушно. Тогда он назвал ее по имени. Она вздрогнула и так знакомо… заморгала. Оптина, самое начало, Великий пост, весна, помните? — она вспомнила сейчас же, оживилась, сразу помолодела. Заговорили. Нет, совсем не так, как тогда, осторожней, сдержанней, обходя возможные углы, но, когда он пошутил раз и другой, она прыснула точно так же. Даже кулачок подставила, точно смущаясь, как и тогда. Теперь он уже ясно видел в ней ту самую всему удивлявшуюся девочку, которая тоже никуда, оказывается, не делась. Только теперь все, что и тогда было в ней — любопытство, веселье, задор, — точно осолилось, и эта соль, эта новая горечь сделала все в ней определенней, законченней и… совершенней.
Она давно была замужем. Старшему ее мальчику уже исполнилось девять, младшему — два, всего у нее было четверо детей, в середине — две девочки. «Обычные православные штучки», — вздохнул он про себя, потому что видел: она несчастна, хотя, конечно, любит своих детей. Но они не сделали ее счастливой, потому что счастливой женщину делают не дети. Она упрямо избегала говорить о муже. Даже когда рассказывала, как выходила за него, все равно не называла его никак, точно он и не участвовал в этом — «тут я получила предложение, от которого сначала отказалась, а потом думала-думала да и согласилась, мама очень этого хотела, все уговаривала меня… отец Александр нас и обвенчал…» Алеша все-таки решился:
— Ну, и кто же он, кто твой избранник?
Она только рукой махнула и ответила странно: «наш папа», знакомо пожала плечами и не захотела продолжать. Он не посмел расспрашивать.
Он ехал в командировку, она к бабушке — та была совсем плоха, собралась умирать и звала любимую внучку проститься. Только один пассажир сидел с ними в купе, возвращавшийся домой молодой стриженный под ноль парень, с наушниками в ушах, с плеером, в странном полосатом пиджаке. Паренек почти сразу же забрался на верхнюю полку да так и лежал там — листая рекламную газетку, поглядывая в окно. Когда он поворачивал голову, было видно, как он шевелит губами — подпевает. Под столиком стояли его ярко-вишневые лаковые ботинки.
В начале ночи ботинки утопали прочь. Они продолжали говорить. Поначалу еще делая вид, что говорят так же, как и при соседе, но разговор изменился, едва они остались вдвоем, все вдруг усилилось — открытость, понимание, чуткость. Только под утро обоих сморил сон. Прощаясь, бледные, не вы­спавшиеся, оба понимали: началось. Что-то, в чем оба нуждаются и чего оба хотят. Как хорошо, что встретились — наконец!
Продолжение: "Знамя" 1,2014


Tags: 500 рассказов, Журнальный зал, Знамя, Майя Кучерская, журнал, рассказ, ссылка
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments